—Шёл бы, солдатик, ты в хату. Жарко под яблоней дюже. В хате моей не богато, Да посвежей, чем снаружи. Что ты там пьёшь? Аль, невкусно? Кривишься! Тёплую водку? Было б сей гадости пусто! Что ж ты её льёшь-то в глотку? —Плачет душа… Ей так гадко… Стонет. Как больно мне, бабка. Утром погиб младший братка, Месяцем раньше наш папка. Как рассказать это маме? Лучше меня бы… Я – старший. Десять годков между нами, Он и любви-то не знавший. Батя у нас был хороший. Добрый, с душою смиренной. Больно мне очень, до дрожи… Тихий он был, не военный. Встал на защиту Отчизны, Встал за Донбасс наш распятый. Светлой хотел людям жизни, Мирной, огнём не объятой. Я восемь лет был с ним рядом. Брат к нам весной напросился... Танк наш накрыло снарядом... Сашка наш даже не брился. Я его помню мальчишкой, Глазки, как два лазурита. Как теперь жить без братишки? Сердце от боли разбито. Бабка, а ты что же плачешь? —Каплю плесни мне, солдатик. Знаешь, судьбу не обскачешь. Будет в раю пусть твой братик. Ждут там его хлопцы наши: Батька ваш, внук мой, два сына. Пухом земля им лебяжьим! Вечного душам помина!
Здоровенная бабища – под два метра ростом – с остервенением избивала тоненькую, хрупкую, голубоглазую и белокожую, казалось, совсем юную и невинную девчонку. –– Я научу тебя, фи-фу-ля, жизнь любить! Ишь ты, руки она к чужому мужику протянула! Мигом их поотбиваю! – брызгая слюной во все стороны, орала разъярённая психопатка. – Дрянь какая! Только я на передовую, она уже тут как тут – в штабе сидит, глазищами своими зыркает! У-у-убью-ю-ю! – Любка, хватит с неё! Убьёшь же и взаправду! – тянула за рукав гимнастёрки бабищу невысокая полная девка в солдатских штанах, массивных ботинках и в небрежно накинутом на плечи мужском пиджаке без единой пуговицы, не скрывавшем дряблое тело выше пояса, где только белый, не совсем свежий бюстгальтер прикрывал массивную грудь. – В тюрьму загремишь! Приказано – не бузить! А ты как чокнутая! – Пошла вон! – Любка отшвырнула от себя окровавленное тело и, повернувшись к своей товарке, добавила: – Дай выпить! Избитая, при более близком рассмотрении оказавшаяся красивой женщиной лет тридцати, с трудом поднялась с земли и похромала в сторону полуразрушенного кирпичного дома.
Война! Она нагрянула в мирную жизнь посёлка негаданно-нежданно. Почти все дома, разрушенные снарядами, прилетавшими с противоположной стороны, оставшиеся без стёкол в окнах, наспех забитых фанерками и картонками, с дырявыми крышами, продолжали жить своей многострадальной жизнью. Сразу за посёлком были отрыты траншеи и установлены крупнокалиберные пулемёты и гранатомёты. Кое-кто утверждал, что это «Грады», да только их и в помине не было. Посёлок стоял насмерть – ни шагу назад! Поэтому потери были ощутимыми. Бойцы народного ополчения состояли из разных групп: те, у кого за плечами была служба в армии, и те, кто прошёл ускоренные курсы обучения. Женщины тоже встали в ряды защитников, преследуя разные причины, но цель у каждой была единственная – желание защитить свою землю и вернуть мир землякам. Оксана, избитая озверевшей Любкой, была стрелком танкового расчёта, но сейчас, временно, после осколочного ранения в ногу, служила фельдшером роты. Её собирались комиссовать вчистую, да пригодился возмущённой ополченке медицинский диплом, полученный лет десять назад. Немыслимо идейная, защищала Оксана свою землю по зову души, мечтая вернуть мир и счастье страдающим людям. Она презирала мужчинок, сбежавших с малой родины, бросивших её на растерзание, и просто боготворила тех, кто отчаянно дрался за каждую её пядь. Мужчины любили Оксану за нежность и красоту, за бесстрашие, а теперь ещё и за лёгкую руку, которой она безболезненно делала раненым уколы. Раз и навсегда прицепился к младшему лейтенанту Оксане Мелешко позывной: «Ягодка». Начальник штаба майор Дупляк оказывал ей особое внимание и был бы не прочь связать с Оксанкой свою дальнейшую холостяцкую жизнь, если бы не Любка. Она вцепилась в Дупляка мёртвой хваткой, да так, что и сам начштаба побаивался этого напора. С полгода назад, в крепком подпитии, после похорон погибшего друга, он и сам не заметил, как оказался в постели с настырной «дамочкой». Это был капкан, и выбраться из него не получалось никак. Любка считала начштаба своим мужчиной, даже невзирая на то, что другого случая оказаться в постели Дупляка больше у неё не появилось. Неимоверно физически сильная и бесстрашная духом, сержант Дымова дралась с врагом как чертовка. За глаза её так и называли – Чёртова Любка. Однажды она притащила в штаб пленного разведчика, сама его обезоружила, скрутила в бараний рог и, накостыляв по полной, подгоняя в спину увесистым дрыном, заставила бежать без передышки километра два. На «передке», так называли передовую, Чёртова Любка была героем, а вот в быту – просто зверем, особенно когда её обуревала ревность.
Оксана, рыдая в голос, рухнула на металлическую скрипучую кровать в маленькой, почти камерной комнате не разбомбленного до полных развалин дома. В самые первые дни проклятой войны осталась она вдовой. До исступления оплакивая любимого мужа, в горькой тоске, стала частенько прикладываться к бутылке. Уезжать к сестре, живущей в братской стране, не хотела, хотя та и настаивала, громко кричала на Оксану по телефону, умоляла, плакала. Да только как могла женщина уехать, оставив на погосте своего любимого одного-одинёшенького, без её, Оксаниной, заботы, без ежедневных разговоров у могильного холма?! Настоящим спасением оказалось вступление в Народное ополчение.
По стенке с осыпавшейся штукатуркой ползла божья коровка. Оксана промокнула глаза краешком ватного одеяла, оставшегося от бывших жильцов, и подумала: «Весна! Восьмое Марта!» В прежней, мирной жизни любимый обязательно в этот день дарил ей охапки жёлтой, солнечной мимозы. Она обожала её, тонкий аромат южной акации с жёлтыми цветками рождал в женском воображении картины волшебных миров, тех самых, где живёт простое человеческое счастье. В представлении Оксаны счастье обязательно должно было быть жёлтого цвета, такое пушистое и мягонькое. Женщина крепко зажмурила глаза и, понюхав воздух в комнате, ощутила запах любимых цветов. «Лезет всякая ерунда в душу», – разозлилась она своим мыслям и распахнула опухшие от слёз глаза. На кривом, треногом журнальном столике, прислонённом к выщербленной стенке соседней комнаты с полуразрушенной перегородкой, лежал пышный букет свежей мимозы! Оксана вспыхнула: «Кто ещё тут похозяйничал?! Опять, небось, этот приставучий Дупляк! Придушила бы его! И чего ходит? Сто раз просила оставить меня в покое!». Но встала с кровати и, отыскав в соседней комнате большое пластмассовое ведро, заполнила его водой из водопровода, по странному стечению обстоятельств вдруг заработавшего: наверное, мужчины постарались в честь женского праздника, и поставила туда этот внушительный и такой ароматный букет. Потом, посадив на тонкую, хрупкую ладошку божью коровку, вышла на крыльцо. – Божья коровка, полети на небко, там твои детки кушают конфетки. Всем ребятам раздают, только Любке не дают! – смеясь сквозь слёзы пропела Оксана и, сдунув с ладони яркое насекомое, с какой-то совершенно детской восторженностью стала наблюдать за его бесшумным полётом.
Командир части берёг не окрепшую после ранения Оксану. По этой причине на передовую как фельдшера её ни разу не отправляли. А тут лейтенант Артюхов, крепкий живчик, недавно прибывший в часть, слёг с банальным поносом, и Оксане пришлось его заменить. Середина весны в траншеях! Наверное, в былые, мирные времена это выглядело бы романтично. Но шла война, и сегодня враг просто сошёл с ума! Мощный артиллерийский обстрел с противоположной стороны был тяжёлым. То там, то здесь вспыхивали пожары. Несмотря на это перед ополченцами была поставлена задача о завершении многодневной операции по взятию в окружение группировки войск противника. Враг, пытаясь выровнять линию своей обороны, применил артиллерию крупных калибров, поле боя беспощадно утюжили и выжигали. Раненые с обеих сторон выли как умалишённые. Оксана перебинтовывала, обезболивала, вытаскивала в безопасное место – небольшую рощицу метрах в ста от поля боя, безусых пацанов и тяжеловесных, стискивающих от страшной боли до хруста зубы, мужиков любых возрастов. Ни страха, ни ужаса, никаких, совершенно никаких чувств не испытывала она. Просто делала свою работу, военную работу, жуткую работу – кровавую и дикую! Сил не было никаких, хотелось плотно прикрыть глаза, зажать руками уши, уткнуться лицом в выжженную траву и уснуть. – Твою Бога душу мать! – донеслось до Оксаны громкое бормотание. – Ноги! Не чувствую ног! Подстрелили, вражины! Подстрелили! Оксана поползла на голос. Под дымящейся машиной, в которую угодила мина, лежала Чёртова Любка – лицо залито кровью, ноги прошиты автоматной очередью. Трудно было понять, в сознании она или в бреду – отборный мат летел из её уст: дважды побывавшая в тюремной зоне ещё в мирное время, солдатка знала такие выражения, слыша которые краснели даже бывалые мужики. Тоненькая, хрупкая фельдшерица ухватила раненую за ворот гимнастёрки и совершенно неожиданно сдвинула с места легче, чем представляла. «Ещё чуток! Ещё немножечко, – уговаривала себя Оксана. – Вон туда, под тот пышный цветущий куст!» Абсолютно мокрая, хоть выжимай, женщина упала рядом с Любкой на траву и заплакала от радости: – «Дотащила! Дотащила чертовку!». Всхлипнув ещё пару раз, она принялась осматривать раненую. Голова цела! Лицо в крови – так это его мелкие осколки посекли, один угодил в краешек носа, и обильное носовое кровотечение разукрасило Любку в помидорную массу. С ногами было хуже: чуть выше колен изрешечённые пулями, они безжизненно повисли на одном честном слове. «Придётся ампутировать!» – подумала Оксана и принялась перебинтовывать раненые конечности Дымовой. – Будем жить! Будем жить! Слышишь, чёртова ты Любка? Будем жить! – как заклинание повторяла фельдшер заветные слова. – Это ты, фифуля? – Любка с трудом открыла глаза. – Не тронь! Отойди от меня! – сквозь зубы прошипела она. А потом неожиданно для Оксаны завыла-запричитала в голос: – Нет больше майора Дупляка! Мишеньки моего-о-о нету больше на этом свете-е-е! Сама лично глаза ему закрыла! За его погибель тварей гнусных, п@@@@@@в гнойных не менее двадцати положила! Послышался свист. Совсем рядом ухнул снаряд, поднимая горящую землю в воздух. Оксана, словно пытаясь прикрыть собой Любку, тесно прижалась к её телу. – Как же это, как, а-а-а? Я ему детей родить хотела! Мы бы после победы всей семьёй на море поехали, в Крым! – И, выставив вперёд три пальца окровавленной правой руки, раненая прохрипела: – Обязательно: два пацанёнка и девку – хрупкую, нежную, сладкую, вот такую, как ты, фифуля! Свистели снаряды, стонала и горела земля, крепко обнявшись, выли две девки. Солнце, пошарив своими лучами в кустах, погладило обеих по растрёпанным волосам и поспешило дальше. – Ягодка, прости меня, дуру! – Но в ответ только ветвистые стебли сладко-горького паслёна как живые задрожали и зазвенели. Слышала этот крик ползущая в сторону поля боя Ягодка или нет, Любка узнает не скоро, а может, никогда и не узнает.
Я - русская женщина, русская мать. И мне ли про русскую душу не знать. И мне ли не знать, как она велика И где у души той исток родника: Духовности, мудрости, силы добра. И как безупречна она, как щедра. За это и любит её сам Господь, А потому никому побороть Русскую душу вовеки невмочь! Я – русской земли горделивая дочь. Я русским народом безмерно горжусь. И знаю, мою непорочную Русь Потоки безумия, подлости, лжи, Стремление НАТО «поднять на ножи», Не смогут, не в силах сломить и убить! Я счастлива русское званье носить. Я – русская женщина! Русская мать! И я не умею лукавить и лгать.
В калитку громко и очень настойчиво стучали. Лежавший на покосившемся деревянном крыльце старой, но добротной хаты чёрный лохматый пёсик никак не реагировал на этот шум. Уютно примостив на передние, сложенные углом лапы небольшую голову, он и ухом не повёл, всем своим видом подчёркивая равнодушие: «Стучите, хоть лопните, а я сплю!» Из погреба, переоборудованного в спальное место, с громкими охами выбралась тётка Тихоновна и утиной походкой, переваливаясь с ноги на ногу, пошла в сторону калитки, приговаривая: — Зайилы баглаи! Шо за баштак громыхае, як аггел?* — и проходя мимо пса, прикрикнула: — Майдан, бисова нивира**! Чи лаить разучився? Пёс Майдан нехотя поднял голову, потянулся всем телом и, спрыгнув с крыльца, побежал за хозяйкой. — Дарья Тихоновна, гуманитарку принимай, — за калиткой раздался голос Танюшки —девчонки лет семнадцати, развозившей в старой детской коляске по дворам одиноких стариков хлеб, сахар, крупы и макароны. — Достучаться к вам не могла, уже заволновалась, живы ли вы с Майданкой? — Танюшка! — обрадовалась женщина и на чисто русском продолжила: — Так что ж ты стучишь? Заходила бы во двор! Чай, не заперто! Мы с Майданом двое суток без сна, без еды были, вот и спим теперь, как убитые, пока не бомбят, да и кушать во сне меньше хочется! Заходи, девонька, заходи! Сейчас чайку с малинкой да вишенкой, у меня осталось чуток, сама не ем, для тебя берегу. — Нет, Дарья Тихоновна! Не могу! Мне ещё к Гейко и деду Притуле надо успеть, а по прогнозам после полудня опять утюжить будут! Папка сказал, чтобы успела; коли попаду под бомбёжку, так он меня больше слушать не станет, к Верке нашей на Кубань отправит силой! — Эх, Танюха - пустобрюха, ты бы послушалась отца-то! — принимая в подол фартука принесённые дары, улыбаясь сквозь неожиданно нахлынувшие слёзы, выдохнула из себя Тихоновна. — Где это видано, чтобы красавицы да умницы под бомбами погибали? — Ага! Щас! Я поеду шкуру свою спасать, а Юрка без меня Родину защищать будет. Я, Тихоновна, тоже люблю и станицу нашу, и заповедник, и балку Киселеву: мы с Юриком там и познакомились, и венчаться будем после победы там же, — поглаживая по спине довольного Майдана, скороговоркой выпалила Таня. — Ладно, будьте здоровы, бабушка Дарья! А я дальше поехала… — Тётка я тебе, слышь, тётка! Ишь придумала — бабушка! Я сроду бабкой не была! Нетути у меня внучатков, а, теперяча, и не будет николи, — грозно прокричала вслед удаляющейся девчонке то ли тётка, то ли бабка. Дарья Тихоновна — женщина на вид лет шестидесяти, а по паспорту далеко шагнувшая за семидесятилетний рубеж, высокого роста, статная и бойкая на язык, в любой компании была заводилой. Удивительно, какой щедрой оказалась к ней природа — ни лишнего веса, ни глубоких морщин, ни дряблой, обвисшей кожи. Ещё до войны схоронила женщина своего Митрофана, детей им Бог не дал, и жила она одна в уютной казачьей хате, окружённой вишнёвым садом, в глубине которого с тыльной стороны располагался богатый, ухоженный малинник — гордость не только самой Тихоновны, но, пожалуй, и всех станичников. Родители Татьяны приходились ей очень дальними родственниками, впрочем, в станице почти все были друг другу роднёй, даже пришлые «понаехи» с удовольствием отыскивали родственные корни в архивных справочниках и словарях, благо интернет, появившийся чуть ли не в каждом доме, помогал им в этих поисках. Так и жили - не тужили! Влюблялись, женились, деток рожали, родню находили! А тут, как проснувшийся вулкан, извергая боль, страх, ужас — лавиной накрыла станичников война. Люди бросали дома, машины, скот и уезжали к родственникам в братские страны. Остались только те, кому ехать было некуда, и те, кто не мог бросить в беде свою землю и рьяно защищали её от идейных врагов. Станицу несколько дней подряд обстреливали таким плотным огнём, что многие дома, не только деревянные, но и кирпичные, лежали в развалинах. По соседству с Тихоновной уцелевших строений уже не было — обгоревшие, полуразрушенные, без окон и дверей, с пробитыми крышами и упавшими заборами, наводили они мертвецкий ужас на тех, кто проходил мимо. И только хата Дарьи оставалась целой и невредимой; да что там хата — и забор, и сарай, и великолепный сад. Как только начались обстрелы и бомбёжки, каждый вечер стала обходить женщина с иконой в руках вокруг своего подворья по три круга, нараспев читая вслух все молитвы, которые знала ещё от своей бабушки. Рядом рвались снаряды, свистели мины, а она знай себе ходила и крестила свою хату, двор, сад старинной иконой, которую ещё её прародительница — бабка Аграфена спасла из разрушенной станичной церквушки в двадцатые годы прошлого столетия. Исполнив ритуал, укутывала икону в вышитый красными петухами рушник и только тогда спускалась в погребок, где её всегда поджидал перепуганный, скулящий от ужаса любимец — молодой пёсик Майдан. Погребок, выстроенный лет тридцать назад трудолюбивыми руками Митрофана, был небольшим, скорее, даже, можно было бы сказать – маленьким, только и того, что глубоким, под стать хозяйскому росту с вытянутой вверх рукой, плюс метровой подставкой под ноги. Выложенные кирпичом стены были увешаны тяжёлыми металлическими полками, которые хозяин самолично сварил из массивных труб и толстолистовой стали. Полки висели друг над другом и были каждая высотой с полметра, не больше, чтобы размещались там только трёхлитровые банки с соленьями, да ещё те, что размером поменьше — с любимым вареньем. Расположенные с трёх сторон погреба, они оставляли посередине узкий проход на одного человека. Закрывался погреб тяжёлой металлической дверью и имел воздухоотвод, как и полагалось по правилам подземного строительства. Тихоновна соорудила на забетонированном полу себе постель и полусидя, потому что лёжа вытянуть ноги во весь её солидный рост не получалось, вместе с Майданом пережидала бомбёжки и обстрелы среди опустошённых банок, пустой кадушки и глиняной макитры, в которой раньше вызревал ядрёный хлебный квас. — Майданушка, потерпи, я зараз кулиш стелёпаю, —размяв затёкшие ноги, твёрдым шагом пошла женщина в сторону кухни, где стоял старый, видавший виды керогаз. И тут как ухнет, как бабахнет! Майдан, поджав хвост, с диким визгом стремглав понёсся к погребу. Тихоновна побежала за иконой — сегодня обхода она ещё не делала —и торопливо, под громкую молитву, освободив иконку от рушника, быстрым шагом пошла вдоль забора. —Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его. —Трижды перекрещивая иконой всё, что попадалось ей на пути , почти бежала мгновенно постаревшая и осунувшаяся от дикого страха женщина. Закончив читать одну молитву, тут же начинала она другую: --Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится. Речет Господеви: Заступник мой еси и Прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него. Яко Той избавит тя от сети ловчи и от словесе мятежна… — Рвались снаряды, под их свист молитвы сменяли одна другую, голос Дарьи крепчал, и всё твёрже и твёрже звучало в конце каждой заключительное слово «Аминь».
Зацепившись ногой за обгоревшую корягу, которую, вероятно, забросило к ней во двор взрывной волной, Тихоновна распласталась на земле, широко раскинув руки и ноги. От неожиданного удара о землю икона отлетела в сторону. — О, Господи, Боже святый, — прошептала женщина. —Икону уронить — к беде большой! О, святии священномучениче Киприане и мученице Иустина! Внемлите смиренному молению моему! —-Тётка Дарья, Тихоновна, вы где? — услыхала она срывающийся на визг крик Татьяны. —Помогите мне, очень вас прошу! Юрку моего осколком задело, он без сознания. Таня, взвалив себе на спину крепкого чубатого парнишку, не подававшего признаков жизни, низко склонившись под тяжестью обмякшего тела, перекинув обе его руки себе на шею с двух сторон, ухватившись за них, еле волокла своего дружка. Носки его крепких, массивных ботинок оставляли на тропинке глубокую борозду, а девчонка с каждым шагом теряла последние силы. — Давай подсоблю, вдвоём оно сподручнее! —Дарья подставила своё сильное плечо. —Не смей рыдать! Упаси Бог — в обморок хлопнешься! Мне двоих не дотащить! — громко приказывала, стараясь переорать свист и грохот рвущихся снарядов, Тихоновна. —Да как же мне не плакать? Он на встречу шёл, улыбался, радовался. Командир наградил увольнительной. А тут как бабахнет, и Юра прямо на моих глазах падать стал, —заливаясь слезами, надрывно всхлипывая, кричала в ответ Таня. —Спина у него вся в крови, туда, наверное, осколок попал. Не было времени его осмотреть. Сейчас у вас в хате вдвоём осмотрим. —Нет, в погребок, Таньша! В погребок! Там безопасней! Вы с Юрком оба невелички, вместитесь! Шибче-шибче вниз спускайся, николы круголя давать, а я тоби хлопчика спихну по дробыне ***, як с горкы! Майданку на полку загони, ему в самый раз! Справа на нижней полке свечка и спички, а в жестяной банке бинты и йод, — проглатывая в спешке половину окончаний слов, раздавала команды Тихоновна. — А вы, тётка Дарья? Мы же все тут не поместимся! — запричитала Татьяна. —А я пиду в хату! Сама знаешь, заговорённая она! Ничего со мной не случится! Не боись, девонька! — Тихоновна прикрыла плотно дверь и посмотрела в сторону вокзала, расположенного метрах в ста от её двора. Похоже, что лупили туда, но нет- нет, да и падал какой-нибудь снаряд прямо на соседние домишки, и без того уже разрушенные, да ещё и в непаханые огороды, оставляя глубокие воронки. Дикий вой, дым, огонь — страх Господний! — Ах, ты ж, Боже мой! Икона! — вспомнила бабка Дарья и прытко побежала в сторону сада, где, зацепившись за корягу, падая, выронила из рук икону. —Господи, отведи беду и напасть. И все семьдесят семь несчастий, — шептала она, мелко-мелко крестясь.
Не видела Тихоновна, как летел в её сторону снаряд, не почувствовала, как впечатал он красивое женское тело в землю: метров десять не добежала она до иконы, которую тут же накрыл огромный земляной вал, очень похожий на Девятый — со знаменитой картины Айвазовского. Раскидистая старая вишня рухнула рядом, неуклюже задрав вверх толстый ствол, так ровно и гладко срезанный у самого корня, словно это была работа знающего своё дело мастера. Немного погодя, второй дико воющий снаряд прямиком угодил в хату, пробив крышу у трубы. Вспыхнул пожар, затрещали деревянные балки, и …. повисла в воздухе звенящая тишина, словно и не было войны, и не стреляли никогда пушки, миномёты, зенитки и автоматические гранатометные комплексы. И вот тогда дикий, страшный вой Майдана разнёсся по всей округе, наполняя её отчаянием и безысходностью.
* Замучили бездельники! Что за незнакомец стучит, как чёрт? **Майдан, (лёгкое казачье ругательство), или лаять разучился? *** лестница
Ты меня отыщи в белом сумраке ночи, Где луна сквозь туман щурит бархатный взгляд. Души наши близки и они, между прочим, Припасли нам с тобой подвенечный наряд.
Тянет руки рассвет – в них букет первоцветов – Ароматом окутан божественный стан. Как же много у неба подлунных секретов, Как же много на сердце оставлено ран.
Верю, раны залечит любовная нега, У бездушной разлуки похитив меня. И закат, и рассвет будут нам оберегом, И ночная луна, и свет божьего дня.
Ты меня отыщи в белом сумраке ночи, Где луна сквозь туман щурит бархатный взгляд. Души наши близки и они, между прочим, Припасли нам с тобой подвенечный наряд.
Царица Ночь изысканной рукой Старается мне очи прикрывать, Как в одеяло, кутаясь в густой Небесный свет, струящий благодать. Но стон души и мыслей череда Не подпускают сон мой ни на шаг. Печально смотрит сквозь стекло звезда, Она любви земной ночной маяк.
Они с лихой бессонницей – друзья! Для них печаль любви – причал тоски. Скорей бы уж рассвет! Песнь соловья И гул могучей матушки-реки Разбудят день, тоску души гоня, Наполнив теплотой высоких чувств. Коснётся солнца луч, пленив меня Очарованьем Гения искусств.
Ах, загулял рассвет в холодной тьме. Он на задворках дремлющей Земли Читал стихи хорошенькой зиме О красоте божественной любви. Тогда Царица Ночь своей рукой Мне томик поспешила протянуть – Твои стихи, поэт, любимый мой. Ну а рассвет придёт когда-нибудь.
Мы в соцсетях: